Заложники любви. Пятнадцать, а точнее шестнадцать, интимных историй из жизни русских поэтов - Анна Юрьевна Сергеева-Клятис
Тебе покорной? Ты сошел с ума!
Покорна я одной Господней воле.
Я не хочу ни трепета, ни боли,
Мне муж — палач, а дом его — тюрьма.
Но видишь ли! Ведь я пришла сама;
Декабрь рождался, ветры выли в поле,
И было так светло в твоей неволе,
А за окошком сторожила тьма.
Так птица о прозрачное стекло
Всем телом бьется в зимнее ненастье,
И кровь пятнает белое крыло.
Теперь во мне спокойствие и счастье.
Прощай, мой тихий, ты мне вечно мил
За то, что в дом свой странницу пустил.
С Шилейко, который до революции был домашним учителем детей графа Шереметева, а потом остался жить в отведенной для него «учительской» комнате, Ахматова впервые переступила порог знаменитого Шереметевского дворца на Фонтанке, где потом ей предстояло поселиться в квартире Пунина. Но до этого еще следовало дожить.
Роман с Пуниным начался на фоне завершающихся отношений с Артуром Лурье. У Ахматовой так случалось не раз — но если во всех остальных случаях ей удавалось вовремя ускользнуть, чтобы сохранить себя, не оказаться в безнадежном плену, не попасть под обломки, то теперь в любви с Пуниным с самого начала зазвучала трагическая нота, много чего предрекающая. Прощаясь с Лурье, она горделиво декларировала:
Мне не надо больше обреченных —
Пленников, заложников, рабов,
Только с милым мне и непреклонным
Буду я делить и хлеб и кров.
Воплотить этот вновь обретенный принцип в жизнь оказалось очень трудно. Главным препятствием была, конечно, любовь. Как сама Ахматова писала о ней: «И говорят — нельзя теснее слиться, / Нельзя непоправимее любить...»
О Пунине этого времени сохранились выразительные воспоминания: «Николай Николаевич Пунин был похож на портрет Тютчева. Это сходство замечали окружающие. А. А. Ахматова рассказывала, что, когда, еще в двадцатых годах, она приехала в Москву с Пуниным и они вместе появились в каком-то литературном доме, поэт Н. Н. Асеев первый заметил и эффектно возвестил хозяевам их приход: “Ахматова и с ней молодой Тютчев!” С годами это сходство становилось все более очевидным: большой покатый лоб, нервное лицо, редкие, всегда чуть всклокоченные волосы, слегка обрюзгшие щеки, очки. Сходство, я думаю, не ограничивалось одной лишь внешностью; за ним угадывалось какое-то духовное родство. <...> Самой характерной чертой Пунина я назвал бы постоянное и сильное душевное напряжение. Можно было предположить, что в его сознании никогда не прекращается какая-то трудная и тревожная внутренняя работа. Он всегда казался взволнованным. Напряжение находило выход в нервном тике, который часто передергивал его лицо»[255].
Стремительно развивающийся роман в самом своем зачатке уже имел ростки той трагедии, в которую потом вылился. Это очень хорошо заметно по сохранившимся дневниковым записям Пунина и его письмам. Ахматова писем практически не писала, но ее присутствие и ее реакция на происходящее очень ощутимы — Пунин, несомненно, обладал литературным даром.
В конце августа, вскоре после отъезда за границу Лурье, Ахматова позвала Пунина запиской в студию «Звучащая раковина». «Я сидел на заседании в “Доме искусств”, когда мне подали эту записку; был совершенно потрясен ею, т.к. не ожидал, что Ан. может снизойти, чтобы звать меня»[256]. Вскоре после очередного свидания он напишет ей письмо, в котором отчетливо видно, как пульсирует любовь: «Люблю тебя, родная, люблю тебя. Какая странная и ровная пустота там, где ты еще час тому назад наполняла все комнаты и меняла размеры всех вещей; мне всегда стыдно напоминать о себе, но я дорожу тем, что говоришь о чем-нибудь моем; так и сегодня, хотелось, чтобы ты все видела, все заметила и все запомнила, а я только мог едва-едва поцеловать твои руки. Ты так плохо выглядела под конец, я не могу, мне физически больно, когда ты так больна и когда у тебя что-нибудь болит; я смотрел, как ты ешь яблоко, на твои пальцы и по ним мне казалось, что тебе больно; какое невозможное желание сейчас во мне: их поцеловать, их целовать; это уже не любовь, Анна, не счастье, а начинается страдание, не могу без тебя и в горле чувствую; где ты сейчас, друг, друг мой?»[257]
Потрясение и восторг от внезапно свалившегося счастья взаимной любви смешивались в душе Пунина с ревностью к Лурье, тень которого еще витала между влюбленными. Ревность совсем скоро станет лейтмотивом их отношений. Да и то сказать — Ахматова поводы к ревности постоянно давала, но Пунин ревновал и без повода, иногда просто к обществу других, к их восхищению, к ее заинтересованности. Один из случаев описывает П. Н. Лукницкий (24 марта 1925 года): «В 3 часа Пунин забежал, открыл дверь в комнату А.А., в шубе, не вошел в комнату, и резко сказав на предложение А.А. посидеть: “Вас и так здесь много развлекают...”, — повернулся и ушел»[258]. Другой психоаналитически описывает сам Пунин. Ахматова ушла в гости к Щеголевым и долго не возвращалась. «Я стал ждать; я долго ждал, выходил, прошелся по Марсову полю, снова вернулся — был первый час — Ан. не было. Все кипело и закипало во мне дикою ревностью. Около часа я снова вышел и пошел по направлению к дому, где живет Щеголев, через Троицкий мост <...>. Наконец я встретил Ан. Она шла под руку с Замятиным, в руках у нее были цветы. Замятин был пьян, я в каких-то нелепых, но, вероятно, внушительных выражениях попросил Замятина оставить мне Ан. с тем, что я доставлю ее, куда он мне прикажет, через полчаса. Замятин явно струсил и, сделав какое-то неловкое движение рукой, быстро “ретировался” (не иначе) куда-то назад, к отставшим, как потом выяснилось, Федину и Замятиной. Я пошел с Ан., не помню, что было сперва, кажется, первой моей доблестью было: я схватил и, изорвав в куски, цветы из рук Ан., выбросил их в Неву. Потом я стал просить ее о разлуке или предлагать ей разлуку, уж не знаю. Спустились на набережную; нас догнал Федин, а затем и супруги Замятины, Людмила (Замятина) заметила, что у Ан. нет цветов — всем все стало ясно. Но я помню то острое, по всей спине полоснувшее, как молния, чувство наслаждения, когда рвал и бросал цветы; и в пальцах было то же чувство, когда я ими взял цветы, и в ушах, когда я слышал хруст ломающихся стеблей левкоев...»[259]
Удивительно, как все описанное противоречит первому трепетному любовному переживанию Пунина, удивительно, как Ахматова, не желавшая больше принимать в свою жизнь «пленников, заложников, рабов», могла терпеть этот гнет. И однако так было: он получал удовольствие от хруста ломающихся стеблей, а она мучительно терпела и его ревность, и его слабость, и его предательства. Какой подходящий материал для ломки, какой тонкий, благородный фарфор, как, видимо, высоко ценил себя Пунин, если возможной стала и только что описанная сцена, и, главным образом, все последующее.
30 декабря 1922 года Пунин запишет в дневнике: «Наша любовь была трудной, оттого она преждевременно и погибла; ни я, ни она не смели